Совсем иначе чувствовали себя среднеотделенки. Не говоря уже о Дуне, замиравшей от ужаса при одной мысли о том, что должно было открыться сейчас же после молитвы, и о неизбежных последствиях нового проступка ее взбалмошной подружки (Дуня трепетала от сознания своего участия в нем и своей вины), и все другие девочки немало волновались в это злополучное утро. До безумия было жаль им их общую любимицу… Многие из них даже всплакнули тишком. Да и старше- и младшеотделенкам было не по себе… Публичное наказание почти взрослой девочки являлось редким, исключительным случаем в стенах N-ского приюта. И уже вследствие одной такой необыденности происшествия было жутко, помимо всех прочих переживаний…
После общей молитвы, пропетой старшими, и пожеланий доброго утра вошедшей в зал начальнице девочки, большие и маленькие, выжидательно устремились на нее взорами, и снова что-то гнетущее, остро-больное и тяжелое повисло над всеми этими головками в белых коленкоровых косынках, с тревожным выражением на юных детских личиках.
Екатерина Ивановна вышла на середину залы.
Она чувствовала себя едва ли не хуже детей. Каждое, самое простое, обыкновенное наказание вроде стояния за черным столом в углу, или исполнения двойной работы, налагаемой на провинившихся, болезненно отзывалось в ее сердце, мягком, снисходительном и гуманном.
Накануне она всеми силами старалась умилостивить свою разгневанную помощницу, прибежавшую к ней с жалобою на «дерзкую» девчонку.
— Я или она! Я или она! — кричала накануне разгневанная Павла Артемьевна. — Или вы дадите разрешение на публичное наказание виновной — разрешите остричь ее, или я уйду из приюта, и нога моя никогда больше не переступит ваш порог!
Павлой Артемьевной, несмотря на ее чрезмерную суровость и несправедливость по отношению к воспитанницам, Екатерина Ивановна Нарукова дорожила более всех других помощниц надзирательницы приюта. Бесподобно изучившая искусство кройки и шитья, вышиванья гладью, мечения, словом, все рукодельные работы, Павла Артемьевна сумела стать первой необходимостью учебного ремесленного заведения, превосходно поставив в нем дело ручного швейного труда. Без нее, казалось, было немыслимо дальнейшее существование приюта.
Поневоле доброй и мягкой начальнице оставался один выбор: дать свое согласие наказать Наташу и тем обеспечить дальнейшее присутствие суровой надзирательницы в приютских стенах.
Болезненно морщась и больше обыкновенного щуря свои близорукие глаза, после непродолжительной паузы госпожа Нарукова обратилась с речью к воспитанницам…
— Дети! — прозвучал ее тихий, симпатичный голос. — Одна из вас сильно провинилась перед уважаемой всеми нами Павлой Артемьевной. Одна из вас позволила себе дерзость, которая не подлежит прощению. Вы сами убедились воочию, как груба, непослушна и резка была с вашей наставницей воспитанница Наталья Румянцева. Помимо вчерашнего, самого дикого и грубого из ее поступков, она периодически раздражала всеми уважаемую наставницу постоянным неповиновением и резкими ответами на все замечания и выговоры Павлы Артемьевны… Затем, она умышленно пренебрегала уставами приюта. Каждая из вас должна быть чисто одета, гладко причесана и иметь вполне скромный и приличный вид. Вы все — дети бедных родителей или круглые сироты и должны готовить себя к суровой трудовой жизни, к постоянному труду ради куска насущного хлеба. Взгляните на Наташу Румянцеву. Разве она поступала так, как должна была поступать? Эти размашистые манеры, эти вечно растрепанные волосы, этот задорный, не соответствующий ее положению будущей труженицы вид. Разве все это хорошо? Прилично? Правда, воспитанная в не совсем подходящих ее званию и положению условиях в своем раннем детстве, она несколько выбита из колеи, ей труднее, нежели всем вам, остальным, вступать в нашу приютскую жизнь, но ведь и мы все шли к ней навстречу, мы, чем могли, облегчали ей ее жизнь здесь, стараясь снисходительнее относиться к ее привычкам и замашкам, не терпимым в наших стенах.
Но девочка испорченная, избалованная, с недобрым сердцем, не поняла этого снисхождения.
Она отвечала дерзость за дерзостью, грубость за грубостью. Такое отношение не может быть выносимо более, и Наталья Румянцева будет примерно наказана за свои дерзости, в особенности за ту, которую она позволила себе сделать вчера, во время рукодельных занятий уважаемой Павле Артемьевне. Варварушка, — повышая голос, обратилась Екатерина Ивановна к стоявшей поодаль с маленькими стрижками рыжей нянюшке, — попроси сюда Фаину Михайловну. Пусть захватит ножницы, машинку и острижет под гребенку наказанную в присутствии всего приюта.
Рыжая Варварушка с поклоном вышла из залы.
Глубокая тишина воцарилась в огромной комнате. Сто двадцать девочек, больших и маленьких, низко наклонили повязанные белыми косынками головки.
Каждое сердечко защемило жалостью и болью по отношению наказываемой. Всем было жаль Наташу.
Вдруг, сначала тихое, потом все громче и громче, послышалось чье-то всхлипывание.
Одновременно с ним внезапная суматоха произошла в до сих пор стройных рядах воспитанниц… Кто-то сильной рукою прочищал себе дорогу…
Еще мгновение и, расталкивая подруг из рядов среднего отделения, выбежала Оня Лихарева. По пухлому лицу приютской шалуньи градом катились слезы. Из-под угла белой косынки выглядывали растерянные покрасневшие глаза.
— Екатерина Ивановна! Екатерина Ивановна! — жалобно простонала толстушка и, прежде чем кто мог ожидать это, с рыданием упала к ногам начальницы.