— Только смотри… дальше стирания пыли в комнатах начальства не смей идти! — крикнула убегавшей Наташе вдогонку надзирательница.
— Еще бы!
Все доводы Павлы Артемьевны уже забыты по дороге. Вместе с возвращением здоровья и сил к Наташе вернулась и ее обычная энергия и живость. Ее былые непокорность и эгоизм куда-то исчезли под влиянием смертельного недуга. Она вся стала как-то мягче, ровнее, менее требовательной и тщеславной. Но отрешиться вполне от прочих своих былых грешков Наташа в силах…
Необузданное "я так хочу" еще нет-нет да и прорвется в ней.
Сейчас она помогает Дуне и Дорушке, тщательно отчищающих кислотой дверные ручки, убирать «спальный» коридор…
Окно раскрыто в нем настежь. Внизу зеленеют первые весенние побеги, наверху синеет голубой полог, растянутый над землей… Где-то высоко льется звонкой струей песня жаворонка.
Наташа с жадностью глотает воздух… Ее лицо заалелось… Ноздри трепещут. Улыбаются яркие пунцовые губы… Влажно сверкают, как маленькие звезды, глаза…
С мочалкой в одной руке, с тряпкой в другой она похожа на Золушку или на задорного, шаловливого мальчугана с вихрастой неровной гривкой отросших черных волос…
— Ха-ха-ха, — заливается, смеется она, потряхивая мочалкой, — ха-ха-ха-ха! Хорошо было бы быть птицей, Дуняша… Взмахнуть так крыльями и полететь к солнцу, к облакам. Быстро! Быстро!
— Ради бога, сойди ты с окна, Наташа! Не приведи господь, оступишься! — пугливо лепечет Дуня.
Но Наташа, разрумяненная и похорошевшая от оживления под лучами весеннего солнца, с алым румянцем, снова заигравшим на этом быстро поздоровевшем лице, только машет руками и поминутно хохочет, делясь своими впечатлениями с подругой.
— Вот, гляди, птица пролетела! Какая большая! А вон идет Жилинский по двору… Точно мячик катится. Вот-то толстенный! А вон Феничка с цыганкой вытряхивают начальницины ковры… А знаешь ли, Феничка не любит меня больше! — неожиданно определяет Наташа, вздыхает и делает сердитое лицо…
— Тебя все любят! — торопится уверить ее Дуня.
— Может быть, все… ты… другие… Но не Феничка… Как вышла я из лазарета, помнишь, как все обрадовались тогда, а она посмотрела так удивленно и говорит: "Какая ты некрасивая стала, Наташа! Ты уж меня извини, — говорит, — я тебя обожать больше не буду… Вон, — говорит, — ты худая, желтая, глаза как плошки… А я, — говорит, — красоту люблю…"
— Вот глупенькая! — возмутилась Дуня. — Да разве за красоту любят?
— Феничка за красоту… Теперь она себе в предметы другого человека выбрала… Отца дьякона. Он, говорит, красавец писаный и как грянет "многия лета" с амвона, так вся церковь дрожмя дрожит.
— Дурочка твоя Феня! — задумчиво произнесла Дуня и с явным обожаньем взглянула на подругу. — А для меня ты дороже стала еще больше после болезни. Тебя я люблю, а не красоту твою. И больная, худая, бледная ты мне во сто крат еще ближе, роднее. Жальче тогда мне тебя. Ну вот, словно вросла ты мне в сердце. И спроси кто-нибудь меня, красивая ты либо дурная, ей-богу же, не сумею рассказать! — со своей застенчивой милой улыбкой заключила простодушно девочка.
— Да… да… — с несвойственной ей задумчивостью произнесла Наташа. — Я это понимаю… У меня Арлетта была… гувернантка еще, при жизни благодетелей, — тут черные глаза подернулись туманом, — так она своего жениха, что ждал ее в Париже, вот любила! А он был страшный-престрашный, судя по карточке… Одно плечо кривое… Нос крючком. И уж не очень молодой… Но добрый-добрый и бедный-бедный… И жениться пока не мог. Денег на свадьбу не было. Она и служила у нас, деньги копила… А он там работал… И такие ласковые, хорошие письма ей писал… За эти письма, за доброту его, за сердце ангельское любила. Вот и я также за душу могу любить… — совсем уже тихо заключила Наташа.
Она стояла перед Дуней, вся залитая солнцем на подоконнике большого окна. Глаза ее углубились и потемнели.
— Слушай, Дуняша! — проговорила она голосом, дрогнувшим неожиданными нотками восторга. — Когда я лежала при смерти и страшные видения вставали в моей больной голове, иногда чья-то нежная, нежная рука ложилась мне на лоб, а чудесные знакомые глаза с такой нежностью и любовью смотрели мне прямо в душу. Господи, какая в них жила красота! Потом, когда я уже пришла окончательно в себя и стала выздоравливать, я ее часто видела у своей постели. Нежную, добрую, чудесную тетю Лелю, бедную, горбатенькую мою… И знаешь, Дуня, — тут голос Наташи окреп и вырос, — меня так потянуло к ней, сильно-сильно. Что-то выросло, помню, тогда в моей душе, и я решила стараться быть такой же доброй, как она, заботливой и хорошей… — Наташа замолкла на мгновение, потом продолжала тихо, проникновенно: — До сих пор я никого не любила, а позволяла себя любить тебе, Феничке, другим. Знаешь ли, страшно вымолвить, но я и благодетелей своих особенно не любила… Мне все казалось, что все люди должны любить и баловать меня одну, что это в порядке вещей, что я какая-то особенная, созданная для поклонения… А вот увидела тетю Лелю поближе, оценила ее заботливость и ласку и поняла, кого следует любить… И ее люблю, и тебя, моя крошечка, по-настоящему хорошо, сильно… А теперь бросим болтовню и давай работать прилежно… А то не успеем!
— И то не успеем! — согласилась Дуня и, схватив свою мочалку, погрузила ее в ведро с мыльной водой и стремительно кинулась мыть полы…
В первый день Пасхи воспитанницы, несколько усталые, но возбужденные и сияющие, ходили в праздничном бездействии, одни по коридору, другие по залу, иные, собравшись тесным кружком, читали в рукодельной какую-то интересную книжку. Павла Артемьевна, нарядная, в шумящем шелковой подкладкой новом платье прошла по коридорам, сея по пути радостную весть: