Действительно, на великолепной тумбе красного дерева, сделанной в тон изящному письменному дамскому столику и мебели, на мягкой малиновой бархатной подушке важно возлежал очаровательный котяшка, успевший возмужать и растолстеть за последние четыре года.
— Мурка! Мурка! Здравствуй, миленький! Ты ведь узнал нас, правда? Да какой же ты стал большой и толстый, красивый! А шерстка-то — чистый шелк! И белая, как снежинка! Ну, теперь тебя не упрячешь, братец, в муфту! Громадный какой!
И девочки, большие и маленькие, теснились вокруг тумбы, на которой по-прежнему важно, без малейшего признака движения лежал красавец-кот. Они наперерыв гладили и ласкали очаровательное животное. Дуня и Любочка особенно нежно льнули к своему давнишнему любимцу.
Еще бы! Ведь он был их воспитанником! Они, тогда еще маленькие стрижки, так долго кормили и лелеяли его! Пока Нан не увезла к себе Мурку, спасши его от преследований Павлы Артемьевны, он принадлежал им и только им.
Добрая Нан! Несмотря на ее чопорную и сухую внешность, как она хорошо заботилась о их общем питомце! Как она откормила его!
И Дуня с Любочкой, а за ними Паланя, Феничка и Евгеша бросали благодарные взгляды на молоденькую баронессу, стоявшую тут же около их милого зверька.
Но что это сталось с ней?
Обычно бледное и без того, личико Нан стало еще бледнее. И глубокая-глубокая тоска отразилась в ее маленьких, умных и печальных глазках.
— Нан! Нан! Что с вами?
Девушка с трудом подняла глаза на своих сверстниц. В них блестели слезы.
— Да разве вы не видите? Вы не видите? Ведь мертвый Мурка, не живой! А это… это… только чучело прежнего Мурки… прекрасно артистически исполненное за границей… Но все же чучело, — с трудом, через силу, выдавила из себя Нан.
— Как? Чучело? Неужели? Ax! — посыпались вокруг молоденькой хозяйки взволнованные, полные недоумения возгласы ее гостей.
— Да, чучело! — с тяжелым вздохом продолжала Нан. — Уезжая отсюда, четыре с лишком года тому назад, я взяла живого Мурку с собою.
Года два он прожил там со мною, мой милый, единственный друг… И вот однажды его укусила бешеная собака… Я всеми силами старалась спасти его… И не могла… Он умер, и начальница нашего пансиона, очень жалевшая меня, приказала сделать с него чучело и подарила его мне… моего бедного мертвого Мурку… Но мертвый не может заменить живого… А я так привязалась к нему! Ведь он был единственным существом в мире, которое меня любило! — глухо закончила свой рассказ Нан…
Протянулась мучительная пауза. Все шесть девочек чувствовали себя как-то не по себе. Особенно тоскливо стало на душе Дуни. Впечатлительное, чуткое сердечко подростка почуяло инстинктом какую-то глухую драму, перенесенную этой молоденькой аристократкой, жившей среди роскоши и богатства и в то же время чувствовавшей себя такой одинокой и печальной.
"Единственное существо в мире, любившее меня", — звучала отзвуком в душе Дуни сказанная Нан фраза.
А ее мать? Баронесса Софья Петровна, такая ласковая, обходительная со всеми чужими девочками, неужели она не любит своего единственного и родного детища? Неужели?
Но дальнейшие мысли Дуни были прерваны прежним ровным и невозмутимо спокойным голосом юной хозяйки.
— Пойдемте в залу… Вы слышите? Там играют? Это кузен Вальтер! О, он настоящий большой артист! Идемте слушать его!
И она первая вышла из своего прекрасного кабинета. За нею следом поспешили приютки.
Из апартаментов баронессы действительно неслись сладкие, печальные, рыдающие аккорды. Они врывались во все уголки огромного дома и своей грустной мелодией затопляли маленькое, сильно бьющееся сердечко Дуни… "Нан несчастна… Нан одинока… — выстукивало это маленькое, чуткое до болезненности сердечко, — одинока и несчастна, несмотря на всю роскошь, все богатство, окружающее ее… Но что же надо, чтобы сделать ее радостной и счастливой?" О! Она, Дуня, с удовольствием приласкала бы, утешила, ободрила ее! Ей жаль бедняжку Нан! Если бы она могла подружиться с нею как с Дорушкой и с Наташей… Окружить заботой и лаской, о, если бы можно!
А чудные звуки дивной, незнакомой Дуне и ее спутницам мелодии все лились сладкой волною и, остро волнуя чуткую, нежную, как цветок, детскую душу, звали, манили ее безотчетно к неясным подвигам самоотречения и добра.
— Тс! Тише! Тихонько! — послала шепотом навстречу вошедшим в залу приюткам баронесса Софья Петровна, смягчая замечание самой обворожительнейшей из своих улыбок.
Затаив дыхание, на цыпочках воспитанницы переступили порог огромной комнаты. Гости попечительницы с чашками кофе в руках сидели здесь на низеньких диванах, табуретах и на золоченых стуликах, уставленных вдоль стен. Барон Вальтер Фукс был за роялем.
Как испуганное стадо барашков с недоумевающими глазами, сбившись в кучку, девочки столпились у дверей. То, что услышали они, казалось, было выше их понимания. После скромной музыки тети Лели, игравшей им бальные танцы в досужий вечерний час, после грубого барабанения по одной ноте Фимочки во время часов церковного и хорового-светского пения, игра юного Вальтера казалась им как будто и не игрою; это было пение вешнего жаворонка в голубых небесных долинах, быстрый, серебряный, журчащий смех студеного лесного ручья, тихое жужжанье пчелки над душистой медвяной розой, ясный, радостный говор детишек и шум отдаленного морского прибоя вдали.
Потом неожиданно тихая мирная музыка перешла в бурные, грозные раскаты грома… в сверкание молний на почерневшем пологе неба, в бурные вихри, гнувшие столетние дубы до самой земли, и чей-то рыдающий вопль, исторгнутый из недр надорванной осиротевшей души.