— Это Маруськины дети. Маруська — наша, и дети наши. Мы их нашли вчера в чулане, сюда перенесли, сена в сторожке утащили. Надо бы ваты, да ваты нет. Не приведи господь, ежели Пашка узнает. Мы и от тети Лели скрыли. Не дай бог, найдет их кто, деток наших, в помойку выкинут, да и нам несдобровать. Вот только мы пятеро и знаем: я — Васса Сидорова, Соня Кузьменко, Дорушка Иванова, Люба Орешкина да Канарейкина Паша. А теперь и ты будешь знать. Побожись еще раз, что не скажешь.
Дуня опять побожилась и еще раз перекрестилась широким деревенским крестом.
— Ну, смотри же!
— Классы скоро начнутся, идтить надо! — проговорила хорошенькая, похожая на восковую куклу Люба Орешкина.
— И то, девоньки! Не хватились бы! — согласилась Дорушка.
— Доктор, доктор приехал! На осмотр, девицы! — прозвенели точно серебряные колокольчики по всему саду свежие молодые голоса.
Вмиг птичье лицо Вассы с длинным носом приняло лукавое выражение.
— Ну, девонька, — обратилась она, гримасничая, к Дуне, — и будет же тебе нынче баня!
— Б-а-ня! — испуганно протянула та.
— Ха-ха-ха! — захохотала Васса. — Спервоначалу доктор Миколай Миколаич тебе палец разрежет, чтобы кровь посмотреть, а окромя того…
— Кровь? — испуганно роняла Дуня.
— А потом оспу привьет! — с торжеством закончила Сидорова.
Дуня дрожала. Глаза ее забегали, как у испуганного зверька.
— Полно пугать, Васса! — вмешалась Дорушка. — Стыдно тебе! Ты всех нас старше, да глупее.
— От глупой слышу, — огрызнулась Васса.
Дорушка пожала плечиками.
— Не бойся, новенькая, — ласково обратилась она к Дуне. — Никто тебе пальца резать не будет. А что оспу, может быть, привьют, так это пустое. Ничуть не больно. Всем прививали. И мне, и Любе, и Орешкиной.
— Мне было больно, — повысила голосок девочка с кукольным лицом.
Дорушка презрительно на нее сощурилась.
— Ну, ты известная неженка. Баронессина любимка. Что и говорить!
— А тебя завидки берут? — нехорошо улыбнулась Люба.
— Я одну тетю Лелю люблю… А баронесса… — начала и не кончила Дорушка.
— К доктору, к Николаю Николаевичу! — где-то уже совсем близко зазвучали голоса.
— Бежим, девоньки! Не то набредут еще на котяток наших, — испуганно прошептала Соня Кузьменко, небольшая девятилетняя девочка с недетски серьезным, скуластым и смуглым личиком и крошечными, как мушки, глазами, та самая, что останавливала от божбы Дуню.
— И то, бежим. До завтра, котики, ребятки наши, — звонко прошептала Дорушка и, схватив за руку Дуню, первая выскочила из кустов…
— Аа, новенькая! Фаина Михайловна, давайте-ка нам ее сюда на расправу! — услышала Дуня веселый, сочный, басистый голос, наполнивший сразу все уголки комнаты, куда она вышла вместе с тетей Лелей и тремя-четырьмя девочками младшего отделения. Знакомая уже ей старушка, лазаретная надзирательница, взяла за руку девочку и подвела ее к небольшому столику. За столиком сидел огромный плечистый господин с окладистой бородою с широким русским лицом, румяный, бодрый, с легкой проседью в вьющихся черных волосах. Одет он был в такой же белый халат-передник, как и Фаина Михайловна. В руках у него был какой-то странный инструмент.
Дуня, испуганная одним уже видом этого огромного, басистого человека, заметя странный инструмент в его руке, неожиданно вырвала руку из руки надзирательницы, метнулась в сторону и, забившись в угол комнаты, закричала отчаянным, наполненным страха и животного ужаса криком:
— Батюшки!.. Светы!.. Угодники! Не дамся резаться! Ой, светики, родненькие, не дамся, ни за что!
— Что с ней? — недоумевая, произнес здоровяк доктор.
— Испугалась, видно. Вчера из деревни только. Бывает это!.. — отрывисто проговорила изволновавшаяся тетя Леля. — Вы уж, Николай Николаевич, поосторожнее с нею, — тихо и смущенно заключила горбунья.
— Да, что вы, матушка Елена Дмитриевна, да когда же это я живодером был?
И доктор Николай Николаевич Зарубов раскатился здоровым сочным басистым смехом, от которого заколыхалось во все стороны его огромное туловище.
— Дуня… Дуняша… Успокойся, девочка моя! — зашептала горбунья, обвивая обеими руками худенькие плечи голосившей девочки.
Богатырь доктор посмотрел на эту группу добродушно-насмешливым взором, потом прищурил один глаз, прищелкнул языком и, скроив уморительную гримасу, крикнул толпившимся перед его столиком девочкам:
— Ну, курносенькие, говори… Которая с какою немощью притащилась нынче?
— У меня палец болит. Наколола ненароком. — И румяная, мордастенькая, не в пример прочим худым по большей части и изжелта-бледным приюткам, Оня Лихарева выдвинулась вперед.
Доктор ласково взглянул на девочку.
— У-у, бесстыдница, — притворно ворчливо затянул он. — Небось нарочно наколола, чтобы в рукодельном классе не шить? А?
— Что вы, Миколай Миколаич! — вся вспыхнув, проговорила Оня. — Да ей-богу же…
— Ой, курносенькая, не божись! Язык врет, а глаза правду-матку режут. Не бери, курносенькая, на душу греха. Правду говори!
Большие руки доктора упали на плечи шалуньи. Серые навыкате глаза впились в нее зорким пронзительным взглядом.
— А ну-ка, отрежь мне правду, курносенькая! Ненароком, что ли, наколола? Говори!
Темные глазки Лихаревой забегали, как пойманные в мышеловку мышки. Ярче вспыхнули и без того румяные щеки девочки.
— Я… я… — залепетала чуть не плача шалунья, — я… я… нарочно наколола. Только «самой» не говорите, ради господа, Миколай Миколаевич, — тихо, чуть слышно прошептала она.